Новости
Об авторах
Фотографии
Книги
Интервью
Иллюстрации
Гостевая книга
Друзья

СТАНЦИЯ  НАЗНАЧЕНИЯ

 

 

Наивным мотылькам, летящим на

Вожделенный Свет; Измученным душам,

Блуждающим во Тьме в поисках Истинного Пути:

Вы все отыщите - Нигде и Никогда.

И да дарует вам тогда Бог новую Дорогу!

Г.Фауст. Из поэтического предисловия

к 'Всеобщей истории Апокрифилов'

 

 

Черт сидел на подоконнике, покачивал копытцами и вертел и пальцах тросточку. Цилиндр он снял и поставил рядом с собой, и теперь время от времени машинально облокачивался о него, уморительно пугался, отдергивал руку и потом долго выправлял и разглаживал вмятину. В эти минуты он был такой настоящий, что Генрих не без смятения думал: а не явь ли это? В конце концов, я не так уж много выпил вчера... хотя много, конечно, но не до чертей же и не до голубых же слонов... Кстати, где это я?

На этот вопрос ответ пока не приходил. Комната плыла и покачивалась, и единственное окно ее подергивалось рябью, и черт, кстати, тоже подергивался рябью и плыл куда-то (кстати, может ли подергиваться рябью галлюцинация?), но даже через эту рябь и покачивание можно было разобрать, что когда-то, очень-очень давно, может быть, еще до Рождения Христова (кстати, кто это такой?) комнату эту оклеили желтыми обоями с мелкими голубенькими цветочками, не то ландышами, не то незабудками (фергиссмайннихт... кстати, кто-то недавно говорил мне: фергисс майн нихт, кто-то говорил... кто? А, причем здесь это!), но теперь цветочки выцвели или отцвели, обои кое-где топорщились, кое-где лопнули, местами проступили какие-то пятна и потеки, и вообще все выглядело до крайности непрезентабельно (от французского 'презент', что значит 'подарок'... кстати, о подарках: я ведь собирался кому-то что-то подарить... или это мне собирались? Кстати, что такое 'подарок'?): и эти обои, и кривоногий стол с раскатившимися под ними бутылками, и скрипучая кровать с расхристанной постелью (кстати., откуда я знаю, что она скрипит?) и затоптанный и заплеванный ковер, на котором Генрих лежал, абсолютно голый, кстати, на что-то удобно опираясь затылком и совершенно не собираясь менять позы. Все нормально, все обычно, вот только этот черт, черт бы его побрал... Пришел, понимаете, незвано - непрошено, так хоть бы сидел помалкивал, так нет - бубнит и бубнит...

Значит, ты все понял, сказал черт. Но запомни,- только один раз. Один-единственный.

'Понял',- сказал Генрих. Что понял? Что-то ведь понял, раз так сказал.

Ну вот и хорошо, сказал черт. А я пошел.

Он нахлобучил цилиндр и сунул тросточку под мышку.

'Подожди,- сказал Генрих.- Это что же получается? Выходит, ты меня облагодетельствовал?'

Фи, скривился черт, какие слова ты говоришь, просто неприлично. А ведь что ты о нас, чертях, знаешь? Наслушался, небось, бабьих россказней, будто мы только и знаем, что души ваши захомутываем - и в ад. Так, что ли?

'А разве нет?'

Черт поерзал, уселся поудобнее, закинул ногу на ногу.

В общем-то так, сказал он.- Но не совсем. Очень даже не совсем, хотя, конечно, и свой интерес соблюдаем, так из одного альтруизма кто теперь работает? Это раньше бывало... Ну, ладно. Нам ведь, брат, эта война во где застряла, без дела сидим. Понимаешь, этот (черт ткнул тросточкой вверх) когда-то давно договорился с нашим главным, что, мол, которые на поле боя - все в рай, без разбора: грехи там и прочее. Вот он и гребет теперь души лопатой, стервец, он же все это нарочно устраивает, как вы не понимаете, ему же давно все равно, как вы тут, что вы, ему бы лишь души ваши получить, а каким путем - безразлично, вот он и выбрал легчайший. Ну а с тобой мы хоть чуть-чуть, да уедим его, маленькую такую подляночку ему кинем, как ты на это смотришь?

'А я куда попаду в таком случае?'

Ну, брат, сказал черт, ты ведь своей смертью помрешь, когда время твое подойдет, тут уж тебя на весы - и куда перетянет. Так что за тебя мы еще поборемся.

'Значит, если я соглашусь, то еще не значит, что прямо к вам?'

Какой же ты, ей богу, сказал черт. Что ты везде подвохи ищешь? Нет здесь подвоха, все чисто, как весеннее утро. Мы ведь, черти, не такой уж плохой народ, как о нас болтают, и сочувствие имеем, и жалость, и вообще ничто человеческое нам не чуждо. Да и ада ты зря боишься. Конечно, климат у нас не ах, зато какая компания подобралась!

'А как это сделать? Чисто технически?'

Опять двадцать пять, сказал черт. Да ничего не надо делать. Только захотеть. Как захочешь по-настоящему, так и получится. Можно, прямо сейчас? А? И ее тоже?

Черт ткнул тросточкой куда-то мимо Генриха. Генрих чуть-чуть приподнялся (в голове тут же всколыхнулась и закружилась муть) и осторожно оглянулся. Ага, вот, значит, на чем я так удобно лежал. На ляжке этой бабы. Интересно, как она сюда попала? А, это не она попала, это я попал. Обычным путем. В смысле, через дверь. Вспомнил.

У женщины было рыхлое грязновато-белое тело, квадратный, как чемодан, зад и свалявшиеся обесцвеченные волосы. Она спала. Из уголка отрытого рта свисал жгутик слюны.

М-да... Генрих на четвереньках кое-как добрался до кровати, повалился на нее - кровать заскрипела - и натянул на себя одеяло. Это я с ней, значит... Хорош.

Ну так как решим, спросил черт. Сейчас или потом сам?

'Потом, потом...'- пробормотал Генрих и заснул, как провалился.

Черт вздохнул и канул.

Ближе к вечеру Генрих сидел в маленьком коммерческом кафе на террасе на берегу моря и пил кофе. Никого больше в кафе не было. Буфетчик дремал, подперев щеку кулаком. Тишина и спокойствие. Будто бы и нет никакой войны... Кофе здесь подавали натуральный, ароматный, совсем довоенный, такого Генрих не пробовал лет, наверное, пять, и теперь с наслаждением просаживал последние деньги - благо, они были уже не нужны. После четвертой чашечки голова вроде прочистилась, и появились кое-какие мысли - опасная роскошь для унтер-офицера императорской армии, но привычка и даже необходимость для экс-студента четвертого курса филологического факультета...

Думаешь, значит, ехидно сказал внутренний голос. Ну-ну. Давай, думай. Может, что и приду маешь. Наподобие пороха.

Если бы пороха... Почему это так: выдумываешь порох, а получается велосипед? Причем такой, что самому противно?

Да потому, что сдохнуть можешь так вот, наедине со своими мыслями, или слететь с катушек, или разбить башку о камни - и все равно ничего не произойдет. И война как шла, так и будет идти. За предел границ, за сферы жизненных интересов, а между делом - против мирового коммунизма, еврейства, панславизма, технократии, анархизма, постиндустриализма, нонконформизма и чего там еще?.. Ну кто мы такие, скажите, что нам все не по нраву? Ведь действительно не по нраву, и дело тут не только и не столько в этом когда-то ефрейторе, потом кинозвезде, а ныне императоре...

Стадность, подсказал внутренний голос. Стадность, согласился Генрих. Страх отстать от стада и просто страх, который трусость. Терпеть же их не могу, этих черных, затянутых, лощеных и вышколенных, и этого толстого дергунчика со значительным лицом и в горностаевой мантии - додумался!- а ведь все равно веду себя и поступаю так, как они того хотят. Перестану - раздавят. Совершенно автоматически. Как машина. Такая отлаженная и хорошо смазанная машина. С гаечками, винтиками и шестеренками, не ведающими, что творят. Или ведающими, но закрывающими глазки. Не я. Не только я. Только не я...

'... неследующие приговоры полевых судов довести до сведения войск и сделать предметом обсуждения. За трусость приговорены к смертной казни и расстреляны: стрелок Людвиг Зейберт, обер-ефрейтор Карл Ворк, обер-ефрейтор Бруно Дрест. За трусость приговорен к смертной казни и повешен фельдфебель Эдуард Пишел. За трусость и дезертирство приговорены к смертной казни и расстреляны: гренадеры Максим Энгелькласт, стрелок Иоган Хагс, ефрейтор Бертран Гленке, лейтенант Арчибальд Лонг, лейтенант Адам Валь. За дезертирство и предательство, выразившееся в переходе на сторону врага, приговорены к смертной казни: вахмистр Вольдемар Лански и вольнонаемный Александр Энгельхен. За саботаж и преднамеренную порчу военного имущества приговорен к смертной казни и повешен оружейный мастер Эммануэль Пирпр. За неповиновение приказу приговорены к смертной казни и расстреляны: гренадер Бэзил Баллард, ефрейтор Антон Хакман, полковник Зигмунд Карузо. За самовольный уход с занимаемых позиций приговорены к смертной казни...'

И так далее. А потом получается, что голова у меня сама по себе, а руки и ноги непосредственно подчиняются приказам вышестоящего начальства. Ибо, как известно, битие определяет сознание...

Ну, старина, как будем жить дальше? Можно, конечно, прийти на вокзал, сесть в поезд, доехать до станции назначения и продолжать служить Императору, между делом презирая себя; тем более, что все нутро мое так и рвется в уютный окоп, лишь только подумаю о той травле, которая развернется, если... Если что? Ну, в общем... это... понятно, короче.

Дошел ты, брат, до ручки. Даже сам с собой намеками объясняешься. Дрессировка, ничего не скажешь...

Ну и боюсь - а что тут такого необычного? Где они теперь, храбрые? Все боятся, не только я.

Вот именно, 'не только я'...

Так что же все-таки делать-то будем?

Не знаю.

Эх, плюнуть бы на все, подумал он, сидеть бы вот так и потягивать кофе... Выпасть бы из времени...

Стоп. В этом что-то есть. Сидеть. Вот так. И потягивать кофе...

А ни черта в этом нет...

Черт! Давешний черт!

Слушай, не сходи с ума, изумленно сказал внутренний голос. Ты же разумный человек, ну какой может быть черт? Напился до чертей, козе понятно.

Козе всегда все понятно, она для меня не авторитет. Не существенно, откуда взялся черт. Что он сказал? Ведь он же сказал что-то такое:

Ты можешь остановить время,- вспомнил Генрих очень отчетливо, будто кто-то шептал ему на ухо,- и до конца жизни жить в этом остановленном мгновении. Но только один раз - и насовсем. Навсегда. И чтобы сделать это, надо просто очень захотеть.

Что ж, очень легко проверить. Надо только захотеть. Сейчас. Вот сию минуту. Пять часов. Безумное чаепитие, Льюис Кэррол, 'Алиса в стране Чудес'. Вечно пять часов. Устрою безумное кофепитие. Сюда бы еще Соню и Шляпкина - для компании...

Такой реакции Генрих от себя не ожидал: спину стянуло холодом, лицо залил пот; он сжал зубы, сцепил руки, чтобы унять дрожь,- не помогло. Раз в окоп под ноги к нему скатилась неразорвавшаяся бомба - ощущения были похожие.

Ну и нервы у тебя, презрительно сказал внутренний голос. Генрих встал и подошел к парапету.

'Блажен, кто вырваться на свет надеется из лжи окружной. В том, что известно, пользы нет, одно неведомое нужно. Но полно вечер омрачать своей тоскою беспричинной...'

Да, здесь можно на секунду забыть, что идет война. Море синее-синее, теплое и ленивое, и такое же голубое, как море, небо над ним. Пальмы и прочая буйная тропическая зелень - вот она, перегнись через парапет, и можешь потрогать. Звенят цикады, поют птицы, а ночью, бесстрашно нарушая приказ о светомаскировке, будут летать светлячки...

Да, на секунду можно поверить, что войны нет. Это если не смотреть вперед, где на горизонте разлегся серый дредноут, угрюмый и безжизненный, как каменный остров. И если не смотреть направо - там длинный узкий мыс, и на нем нахально торчат, не маскируясь, иголочки ракет береговой обороны. И если не смотреть вниз,- где на такой же зеленой террасе, задрав в небо хоботы, стоят зенитки, а рядом, под пальмами, спит орудийная прислуга, И если не смотреть вверх - там проплывает, натужно ревя, тяжелый восьмимоторный рейдер с подвешенными под крыльями пикирующими бомбардировщиками. И если заткнуть уши, потому что пробило пять часов, и черный репродуктор на столбе начинает выкаркивать военную сводку...

Генрих вернулся за столик, сел, обхватив голову руками, и закрыл глаза.

Нет. Не сейчас. Попозже. Я еще не готов. Ничего себе, неужели ты поверил во всю эту ерунду? Ты, всегда гордившийся именно тем, что не принимаешь ничего на веру? И во что - в черта!

Да не в черта. Черт, может, и на самом деле привиделся. А время я остановить смогу - точнее, сам смогу остановиться во времени и не идти дальше. Я это чувствую. И я это сделаю. Вот так. дорогие мои - я сбегу от вас, да так хитро, что вы меня никогда не сможете поймать...

На перроне было малолюдно: два десятка таких же, как он, отпускников, возвращающихся в свои части; заплаканные девушки и женщины, угрюмые усатые отцы; священник, несколько шпиков; несколько спекулянтов; несколько проституток; продавщица цветов; две девочки-школьницы в косынках с красным крестом; пацан-беспризорник стреляет глазом, что бы такое спереть; полицейский искоса следит за пацаном-беспризорником; кошка, которая гуляет сама по себе...

Ну, вот и все. О прибытии поезда не сообщают, и он появляется неожиданно,  возникая из-за толчеи не разобранных вагонов: впереди две платформы, одна с песком, одна с зенитками, потом черный, пузатый, лоснящийся пыхтящий паровоз, за ним вагоны, синие и зеленые вперемешку. Все это погромыхивает, полязгивает, подтягивается к перрону, поскрипывает и повизгивает тормозами, останавливается, открываются двери, и на твердь земную выкатываются развеселые отпускнички...

А может быть, сейчас?- подумал Генрих. А? Поезд уйдет, а я останусь?

Поезд уйдет...

Нет. Рано (боже, дурак какой, ну чего ты тянешь, упустишь момент!). Потом. Попозже.

Эх, шестереночка ты, Генрих, шестереночка. Как тебя закрутили, так ты и крутишься, никак не остановишься. Шестерочка-шестереночка... В какой вагон садимся? Вот в этот.

Генрих вскочил на подножку. Хорошо хоть, никто не провожает.

Жалко, некому провожать...

Повезло - купированный вагон, и половина купе пустые. Генрих сбросил рюкзак, повесил автомат на вешалку для одежды и открыл окно.

На перроне прощались. Прямо под окном лихой вахмистр-кирасир, придерживая саблю, взасос целовал яркую высокую брюнетку. Девочки в косынках раздавали благотворительные бутерброды: тоненькие ломтики хлеба с маргарином и брюквенным повидлом. Напротив вокзала подрались две проститутки, их не могли растащить, пока какой-то железнодорожник не вылил на них ведро воды; теперь они стояли жалкие, растерянные, похожие на ощипанных ворон...

Лязгнув буферами, поезд тронулся. Медленно проплыл под окном кирасир со своей девицей, девочки с бутербродами, железнодорожник с флажком, плачущие мамы и мрачные папы, машущие руки, платки, шляпы, зонтики, воздушные поцелуи, газетный киоск, мальчики из 'Гвардии Императора' замерли в почетном карауле, тоненькие ручонки вскинуты в истовом римском приветствии, семафор, пакгаузы, разбитые вагоны и паровозы, зенитки, дочерна пропыленная живая изгородь, снова зенитки, развалины элеватора, а поезд все набирает скорость, все чаще бьют колеса на стыках, все меньше времени остается, все меньше, меньше и меньше...

- О-о, я, надеюсь, не п-помешал?-спросили за спиной не вполне твердым голосом.

Генрих обернулся. В дверях стоял давешний кирасир, за его спиной маячили еще двое.

- Нет, конечно, сказал Генрих.- Входите, дружище. И вы тоже.

Кирасир качнулся вперед и не устоял бы, не прими его Генрих в свои объятия. За кирасиром ввалились мрачноватый фельдфебель-танкист, бритоголовый и лопоухий, и 'зеленый берет' в пятнистом комбинезоне без знаков различия. Произошел небольшой веселый кавардачок, в ходе которого рюкзаки были рассованы по углам, а оружие пристроено так, чтобы не мешало и в то же время всегда было под рукой. Затем кирасир, азартно сопя, эффектнейшим жестом профессионального иллюзиониста извлек будто бы из воздуха трехлитровую банку самогона и торжественно водрузил ее на стол.

- Вы ведь, кажется, т-трезвы, мон шер?- неодобрительно сказал он, пытаясь посмотреть Генриху в глаза; это у него получилось не сразу.- Неп-позволительно!

Ну и ладно, подумал Генрих, ну и правильно. Успею. У меня ведь чертова прорва времени: ночь, день и вечер - в поезде; потом переночую где-нибудь и еще пять часов буду ехать на машине; потом пешком. Неужели же я не улучу подходящей мне минутки!

Самогон был хорош. Он не драл горло, не отдавал сивухой, а на языке оставлял приятный привкус не то ореха, не то еще чего-то подобного. Кирасир победно поглядел па остальных, как должное принял восхищенные замечания и пояснил, что первое дело - это процедить самогон через десяток противогазных фильтров, ну а потом с ним надо делать кое-что еще, а что именно - -он не скажет даже под угрозой медленного перепиливания пополам,- и действительно не сказал, как все трое на него не наседали.

Когда в банке осталась треть, а весь завтрашний и часть послезавтрашнего пайка были приговорены, выяснилось, что поезд стоит на станции, и берет вознамерился было сбегать за сигаретами, по тут в купе кто-то попробовал вломиться, под смехотворным предлогом, что все прочие якобы уже переполнены, и пришлось силой выдворить нахала и запереть дверь.

- Ну вот,- сказал кирасир,- мы и в котле. Я, н-например, три раза был в котлах, и все три раза как-то выбирался. Фортуна, братцы, редкая каналья, по уж кого пометит - тот живой.

- Ты на фортуну не кивай,- сказал танкист,- ты на меня кивай. Вы там в котлы залазите, а нам их разбивай.

- А может, в карты, как настрой?- спросил берет.- Есть свежая колода.

- В картишки - это хорошо,- сказал Генрих,- да только денег нет.

- А, деньги - это чепуха, мы на уши играем. Держи-ка этот вот листок - расписывай, пехота!

- Темно, не видно ни черта, и свет не зажигают...

- И не зажгут, чего ты ждешь - ведь светомаскировка. Есть где-то свечи у меня, подай-ка мой рюкзак.

- Ежа бы в задницу тому, кто это все затеял...

- Ты это мне? Или кому? О чем ты говоришь?

- А. просто так, тоска взяла... Ну ладно, где там карты?

- Ишь, снова барабанят в дверь - чего от нас им надо?

- Хотят по морде получить - мы это обеспечим!

- Ага, нашел, сейчас зажжем. Залезь, спусти-ка штору. Что нас убьют - сомнения нет и очень даже скоро. Когда помрем, тогда взгрустнем, а нынче - веселимся?

- Опять стучат, а ну, пусти, я им начищу клювы!

- Не открывай, пускай себе стучат. Мы заперлись, мы пьем, мы отдыхаем. Играем в карты, хлещем шнапс, жжем свечи, ругаем власть - а завтра все подохнем. Давайте же, пока мы не подохли, пить шнапс, жечь свечи, резаться в картишки... Сдавай, пехота. О-ла-ла! Сто десять!

- Я пас.

- Я тоже пас.

- Сто двадцать.

- Смело! Но черт возьми, вы взяли, это ж надо? А ну, по новой!

- Кирасир, сдавайте.

- Опять стучат, сто дьяволов им в глотку!

- Не знаю, как для вас, а для меня все это - представление о рае...

- Предпочитаю мусульманский рай - там гурии, не то чти в христианском: сидишь себе и тренькаешь на лире. Какой же это для солдата рай?

Металось пламя свечей, и вместе с ним металось по стенам множество причудливых теней. Они вели самостоятельную, независимую жизнь и самостоятельную игру, прыгали, переплетались, наслаивались, к тени кирасира прижималась тень его девицы, оставшейся на перроне, тень танкиста весело порхала, взмахивая ушами, как бабочка крыльями, несколько теней 'зеленого берета' боксировали между собой, а у себя на плече Генрих обнаружил черта. Черт изящно с кем-то раскланивался, приподнимая цилиндр. И еще что-то неуловимое мелькало между всем этим, какие-то обрывки образов, крыльев, снов, желаний, надежд...

Сейчас, подумал вдруг Генрих, и снова липкий холод обрушился на него. Именно сейчас, все равно уже никогда не будет ничего лучше этого...

Но тогда я никогда больше не увижу солнца... Нет, так я не могу. Даже казнят на рассвете... Утром. Решено - утром. А сейчас - можно, я ни о чем не буду думать?

- Я так люблю вас всех, - сказал он. - Я так люблю...

Кирасир вдруг икнул и уронил карты. С минуту он потерянно смотрел на свои руки, потом пробормотал: 'Пардон, ма лирондель',- и полез под стол. Там он немного повозился и заснул. Объединенными усилиями его водрузили на полку, он вытянулся и захрапел.

Веселье иссякло. Свечи догорели. Танкист и берет забрались на верхние полки, Генрих стянул сапоги, расстегнул ремень, подложил рюкзак под голову и закрыл глаза. Вагон мотало и раскачивало, колеса часто-часто барабанили по стыкам, и чувствовалось совершенно отчетливо, осязаемо, как ночь, поделенная, будто книга, на страницы-секунды, с шелестом проносится сквозь эшелон...

Ехать бы так всегда, заведомо зная, что никуда не приедешь...

Поймите меня правильно: я не трус. Но я и не борец. Я ничего не могу сделать в одиночку, я не знаю, что можно сделать в одиночку, я не в силах помешать преступлению, но я не желаю в нем больше участвовать. И если у меня не получится это, я уйду по-другому...

'И увидел я мертвых, малых и великих, стоящих перед Богом, и книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть Книга Жизни; и судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими...'

Генрих проснулся оттого, что поезд стоял. Кто-то бегал вдоль вагона, хрустя гравием, доносились слова команд, шипение пара и частые, не в такт, металлические удары. Тут же несколько раз чем-то тяжелым постучали и дверь, и властный голос произнес:

- Откройте!

Генрих открыл; в лицо ему ударил луч фонаря.

- А-а...- сказал обладатель властного голоса,- унтер. Собирайтесь, унтер. Остальные здесь тоже унтера?

- Так точно,- тупо сказал Генрих.

- Я капитан Эган, начальник эшелона. Через пять минут доложить мне о готовности.

- Так точно, повторил Генрих.

- А ну-ка, что это у вас?- совсем другим голосом сказал капитан Эган. Он шагнул в купе, прикрыл дверь, взял двумя руками банку, приложился к ней и несколько раз глотнул. - Фу-у, - выдохнул он,- вот это да! Совсем другое дело! Нет, я всегда говорил, что в нашей армии унтер-офицер - это главное звено, вес на них держится! Вот и сейчас - ни у кого нет, а у унтеров есть! Молодцы! Сами-то что скромничаете, глотните.

- Благодарю,- сказал Генрих,

- Он еще и благодарит, - захохотал капитан Эган.- Оригинал! Эй, там, но полкам! Подъем! Унтер, разбудите же их!

Но берет с танкистом уже проснулись и. переключаясь на новый режим функционирования, деловито спускались вниз: кирасир обалдело сидел, держась за столик, и пока ничего не соображал. Ему Генрих налил больше всех. Взор кирасира несколько прояснился, но до полной его осмысленности было еще далеко.

Капитан Эган поднял штору, посмотрел в окно. Снаружи таяли серые сумерки. Вдоль эшелона в две шеренги строились солдаты, Сеял мелкий дождь, каски мокро блестели. Лучи прожекторов шарили по полю, по синему перелеску, перекидывались на далекие щетинистые холмы.

- Партизаны взорвали мост, - не оборачиваясь, сказал капитан Эган. - Часа два назад мы пропустили вперед себя бронепоезд. Ну, и... В общем, наше счастье, что пропустили. Сейчас организуем преследование, далеко уйти они не могли. С восходом солнца нас будут поддерживать вертолеты.

Он обернулся, с удовлетворением оглядел бравых, готовых, к маршу, бою, смерти и славе унтер-офицеров, кивнул им: 'За мной',- и вышел из купе.

- Вот так,- сказал танкист.- Раз-два и в дамки. Пошли, что ли?

По очереди они спустились на насыпь. Капитан Эган сдал их под команду огромного, как шкаф, обер-лейтенапта, и тот развел унтеров по отделениям. Генрих оглядел своих солдат и даже зашипел с досады: только два пехотинца-окопника, остальные сброд, бестолочь: сутулый очкарик, явно писаришка, военный полицейский, зенитчик, двое из аэродромного обслуживания, химик, толстый старик-повар...

Ну, Генрих, изумленно сказал внутренний голос, ну военная же ты косточка, да ты никак повоевать собрался? Все, хватит. Я больше не дам в себя стрелять, тем более настоящими пулями...

- На...о!.. ом... арш!- неотчетливо, как сквозь вату, донеслась команда капитана Эгана; Генрих посмотрел, куда поворачиваются остальные, продублировал: 'Налево, шагом марш',- пропустил свое отделение мимо себя, посмотрел, все ли идут, как надо (все шли нормально, без энтузиазма, но и без уныния), потом оскальзываясь на мокром гравии, обогнал солдат и занял свое место в строю. Теперь можно было расслабиться и никуда специально не смотреть - так, чтобы ничего не оставалось, кроме тихого падения дождевых капель, хруста гравия под ногами, мерного дыхания идущих людей и бряцания железа.

И никуда не деться от этого бряцания, такое впечатление, что исходит оно от нас самих. Железные побрякушки... Господи, как противно.

Иди-иди, философ. Рассуждай, но иди, куда ведут, делай то, что велят, думай так, как рекомендуют. А рассуждать - это, пожалуйста. Про себя.

Колонна опустилась с насыпи, и двинулась по дороге. Идти стало труднее, дорога раскисла, грязь плотоядно чавкала, хватала за сапоги, не пускала. На развилке дорог разделились: три роты пол командованием шкафообразного обер-лейтенанта направились прямо, в седловину между холмами, а три других, ведомые капитаном Эганом, направо, в обход, имея целью выйти к полудню к деревеньке с непроизносимым названием; считалось, что где-то там находится партизанская база.

Понемногу становилось светлее. Солнце, видимо, уже взошло, но пробиться сквозь низкие набрякшие тучи было не в силах. Дождь лил, то ослабевая немного, то снова припуская, лил спокойно и самоуверенно, и не было у него ни конца, ни края. Справа, за лесом, разгоралось темное зарево - облава началась. И вдруг сквозь дождь, сквозь мокрый полумрак и сырость там, впереди, на востоке; куда лежал путь колонны, проступил и засветился клочок синего неба...

Генрих, сняв зачем-то автомат с плеча и не отрывая глаз от окошечка синевы, побрел в сторону от дороги. Он шел но колено в мокрой траве и не думал ни о чем, и не слышал окриков за спиной, и знал только одно: вот сейчас... сейчас... Сейчас выглянет солнце.

Сейчас. Прямо сейчас...

Он упал лицом в траву, вдохнул запах мокрой земли и увидел, как все перед глазами залил оранжевый свет, а от травинок брызнули строгие черные тени, еще раз вдохнул, секунду помедлил, как перед выстрелом - и остановил время.

Ощущение было такое, будто поезд тормозит на полном ходу. Его вдавило в землю, но он собрал все силы и сел - и успел увидеть, как все вокруг: и поля, и холмы, и деревья - расступились и пропустили людей сквозь себя, и снова сомкнулись над ними, как вода...

Генрих засмеялся тихонько и лег на спину. Лил дождь, и теперь он будет лить нескончаемо во веки веков, и это хорошо, это прекрасно, это изумительно... И вечно этот кусочек голубого неба, и этот заливающий все вокруг чудесный оранжевый свет, и краешек солнца... И можно встать (потом, потом!) и пойти, и вернуться на ту террасу над морем, где было так хорошо и где почему-то не решился остаться, только теперь там не будет ничего из войны: ни репродуктора на столбе, ни рейдера в небе, ни дредноута на горизонте,- ничего, а только белый камень парапета, белое солнце, синее море и синее небо, такое же голубое, как море.

Ничего этого не будет, там ведь ночь...

Пусть ночь. Пусть. Все равно. И, может быть, там или где-нибудь в другом месте я встречу кого-нибудь еще, кто решил остаться - не один же я такой...

А дождь все падал, и падал, и падал - тихий и вечный:

 

:и потом, когда разговорчики в строю уже утихли, кирасир все оглядывался через плечо туда, где остался лежать, забросанный мокрой землею, этот чудной длинноволосый старик с такой глубокой тихой улыбкой на темном лице: Рядом дышали друзья, сурово и просто чавкала грязь, и что-то должно было произойти, но никак не происходило.

                                                                                    1983.